Встреча с Хичи - Страница 82


К оглавлению

82

Но я, конечно, не знал этого, потому что был мертв.

Впрочем, я не остался мертвым.


Когда я был маленьким, мама часто читала мне. Однажды она прочитала мне о человеке, чьи чувства были искажены из-за операции на мозге. Не помню, кто написал этот рассказ, Жюль Верн, Уэллс, один из великих золотого века [Обычно под золотым веком фантастики понимают 1938-1946 годы, когда писатель и издатель Джон Кемпбелл открыл таких авторов, как Роберт Хайнлайн, Айзек Азимов, Ван Вогт, Лестер дель Рей, Эрик Фрэнк Рассел, Теодор Старджон и многих других] – кто-то. Помню только главное. После операции герой видел звуки и слышал прикосновения, и в конце рассказа он спрашивает:

– Как пахнет пурпурный цвет?

Это я слышал ребенком. Теперь я большой. И это больше не фантастика.

Это кошмар.

Чувственные восприятия бились в меня, и я не мог понять, что это такое! Не могу описать этого сейчас, как не могу описать... смерглич. Вы знаете, что такое смерглич? Нет. Я тоже не знаю, потому что только что придумал это слово. Это всего лишь набор звуков. У него нет значения. Я не наделил его значением. И точно так же не имели значения звуки, запахи, цвета, давления, температуры, толчки, дерганья, царапанья, все миллиарды единиц восприятия, обрушившиеся на меня. Я не знал, что они обозначают. Угрожают ли они мне? Мне не с чем было даже их сравнить. Может быть, таково рождение на свет. Но я в этом сомневаюсь. Не думаю, чтобы это можно было пережить.

Но я выдержал.

Выдержал по одной-единственной причине. Мне невозможно было не выдержать. Есть древнейшая закономерность: нельзя сделать беременной беременную женщину. Нельзя убить мертвого. Я «выжил», потому что все во мне, что могло умереть, умерло.

Понимаете?

Попытайтесь представить себе. Освежеванный. Изнасилованный. И прежде всего понимающий – я мертв.

Мама читала мне также «Ад» Данте, и иногда я думаю, не было ли у Данте предвидения, каково пришлось мне. Если не было, откуда он взял свое описание ада?

Не знаю, долго ли это продолжалось. Мне показалось – целую вечность.

Потом все начало уменьшаться. Резкий свет отодвинулся и стал слабее. Ужасные звуки стихли, царапанье, чесание, толчки и рывки ослабли.

Долгое время ничего не было, как в Карлсбадской пещере, в те ужасные мгновения, когда выключают свет, чтобы показать вам, что такое настоящая темнота. Никакого света. Ничего, кроме отдаленного негромкого гудения, похожего на шум крови в ушах.

Если бы у меня были уши.

Потом гудение превратилось в голос, и голос этот произносил слова; издалека я услышал голос Альберта Эйнштейна:

– Робин?

Я попытался вспомнить, как говорить.

– Робин? Робин, друг мой, вы меня слышите?

– Да! – закричал я, не зная как. – Я здесь! – Как будто понимал, что это «здесь».

Долгая пауза. Потом снова голос Альберта, по-прежнему слабый, но уже значительно ближе.

– Робин, – сказал он; каждое слово произносилось отчетливо, как в разговоре с маленьким ребенком. – Робин. Слушайте. Вы в безопасности.

– В безопасности?

– Вы в безопасности, – повторил он. – Я блокирую вас.

Я не ответил. Не знал, что сказать.

– Я буду учить вас теперь, Робин, – сказал он, – постепенно, понемногу. Будьте терпеливы, Робин. Скоро вы сможете видеть, слышать и понимать.

Терпеливым? Мне не оставалось ничего, как быть терпеливым. Не было иного выбора. Нужно было терпеть и ждать, пока он меня научит. Даже тогда я доверял старому Альберту. Я поверил ему на слово, что он научит слепого видеть и глухого слышать.

Но можно ли научить мертвого жить?


Мне не очень хочется рассказывать о последующей вечности. По времени Альберта и по времени цезиевых часов, прошло сорок восемь часов с небольшим. По его времени. Не по моему. По моему это длилось бесконечно.

Хотя я помню очень хорошо, но кое-что помню как-то отдаленно. Не из-за неспособности. От желания, а также из-за факта скорости. Позвольте объяснить это. Обмен битами и байтами информации в банке данных происходит гораздо быстрее, чем в органической жизни, которую я покинул. Прошлое быстро покрывается пластами новых данных. И, знаете, это хорошо, потому что чем более отдаленным становится ужасный переход от моего «теперь», тем больше он мне нравится.

Мне не хочется восстанавливать ранние области этих данных, и та первая часть, которую я хочу вспомнить, большая. Насколько? Просто большая.

Альберт говорит, что я антропоморфизирую. Вероятно. Но разве это плохо? Большую часть своей жизни я провел в форме человека, и старые привычки умирают трудно. Так что когда Альберт стабилизировал меня и я был – по-моему, единственное подходящее слово «расширен», – я представлял себя в антропоморфном облике. Конечно, если представить себе, что человек может быть больше галактик, старше звезд и мудр, как все миллиарды людей прошлого и настоящего. Я воспринимал Местную Группу – нашу Галактику и всех ее соседей – как небольшой клочок в волнующемся океане энергии и массы. Я мог видеть все сразу. Но смотрел я на дом, на родную Галактику и М-31 рядом с ней, и поблизости Магеллановы Облака, и другие небольшие облака и скопления, и клочки газа и пыли, и звездный свет. И я – моя антропоморфная часть – протянул руки, и взял их в горсть, и пропустил меж пальцев, словно я Бог.

Но я не Бог и не настолько богоподобен, чтобы действительно касаться галактик. Я вообще ничего не мог коснуться, мне нечем касаться. Все это оптические иллюзии, все равно что Альберт, зажигающий свою трубку. Нет ничего. Ни Альберта, ни трубки.

И меня нет. Я не могу быть богоподобен, потому что у меня нет осязаемого существования. Я не могу ни создать небо и землю, ни уничтожить их. Я вообще физически не могу воздействовать даже на ничтожную часть их.

82